В 1989 году, помнится, у нас в Ростове еще не было официального раввина. Сама синагога была также частично занята другими организациями: первый этаж государство отдало под сапожные мастерские, а полуподвал стихийно превратился в пивное заведение. И ростовчане шутили: «Ты куда? — Да в синахоху!» что означало: в пивную!
Это типично ростовское «х» вместо «г» превращало синагогу в совсем уже свойское — эдакое сугубо казачье местечко, на спусках к Дону, в переулке Газетном (Хазетном). Свернуть к синагоге можно было около Соборной площади, где респект и уважуха к религии присутствовали в гораздо большей мере. Так как там и нищие на паперти сидели, и заборы имелись металлические, и хлебным духом оттуда пахло, и семечками, и свечами, а уж как купол раскрасиво сверкал, не передать словами, а уж какие попы были важные, в ризах сияющих, в головных высоких уборах в серебре — куда там нашей синагоге с ее канторами дядей Мишей да дядей Яшей…
Но если человек искал все же именно синагогу, то, поплутав маленько по рынку, споткнувшись о трамвайные пути, подав инвалиду без ног в шапку копеечку, очинив нож (ежели надобно) у станочника с визгливым станком, оглядев видеосалон (для заказу, кому надо, услуг по копированию песен ансамбля «Модерн токинг», например) — выруливал человек сначала по ошибке на улицу красных фонарей — Тургеневскую (девушки же тургеневские, само собой), а уж оттуда, взор подняв, обнаруживал угол Газетного — и вот она, красавица гордая и одинокая. Наша солдатская (кантонистами выстроенная) синагога.
Иудейская религиозная община! Во как! Чуть ли не как Масонское философское общество имени Блаватской звучит! Поди знай, чего они там в своей Иудейской общине делают! Может, сидят кровь младенцев распивают, кто их, иродов, знает?
И если замка на двери не было, то имело смысл зайти внутрь. А если замок был, то можно было свернуть сразу уже в пивную. Либо к сапожникам — подышать сапогами.
Но позднее, в перестройку, адвокат Лившиц с местным активистом Бакшаном сапожников торжественно изгнали, повысив им арендную плату уже в духе блатных 90-х, и синагога на какой-то момент заявила открыто о своем существовании. Замок там висел теперь все реже. И в преддверии Хануки, праздника бодрого, молодежного, так сказать, маккавейского, туда стали приходить новые люди: стоматологи (ибо Бакшан и остальные неравнодушные евреи и неевреи были именно из этой касты), адвокаты (эх, где наша не пропадала! Займемся реституцией!), переводчики (это, например, я) и прочая перспективная молодежь.
Молодежи предлагались интереснейшие проекты: например, почистить могилы на кладбище (заметьте, кладбище было татарское, но там имелась секция еврейских праведников), помыть полы в нижнем зале синагоги, двигая огроменные ряды старинных деревянных скамей с откидными сиденьями и шуруя шваброй, после чего и лестницу, подобную ступеням императорского Оперного дворца в Вене, помыть не возбранялось… Попутно нужно было отвечать всем входящим, что «Нет, запись на мацу еще не началась, но зато приходите на праздник Ханука», и посетители, потоптавшись, приникали к свежей стенгазете в вестибюле, также оформленной силами вышеозначенной молодежи. Стенгазета была что надо! Сама Блаватская бы позавидовала! Там говорилось: о курсах иврита, о теософии каббалы, о продаже шкафа и прочей мебели из квартиры отъезжающих в Израиль — будущих репатриантов, а главное — о зажигании Ханукальной меноры.
Помню, как на зажигание мы все явились, столпились в нижнем зале, а электричество-то возьми да и выключись! Смотрим мы на маленькие огоньки, жмемся друг к дружке, как стадо баранов, пока не вспомнили, что надо петь песню — гимн Хануки, и недружно затянули знаменитый мотив, который стал все шире и все выше разрастаться, пока не охватило нас великое волнение и ох как зазвучало наше (в полной темноте, при свечках в очень холодном и огромном зале) пение.
Ничего больше не помню, а вот это помню. Неубиваемое, сквозь слезы, воспоминание. Были ли там дядя Миша и дядя Яша Портные? Были ли Гонтмахеры? Пилявские? Эйдельманы? Я не знаю! Но там точно был Б-г, великий и грозный. Б-г стоял с нами и смотрел на свечи. И пел своим поистине божественным голосом. И синагога плакала, ее ведь никто не посещал за эти десятилетия, с самого расстрельного 1935-го, считай, года, кроме дедушек (дело ростовских хасидов было шито белыми нитками, но расстрелы и аресты были настоящими).
Синагога оценила наш порыв, она не осталась равнодушной. Она плавилась, они сияла огнями, на хорах вновь, как до революции, стояли призрачные силуэты, херувимы-мальчики, на потолке с узором 10-ти сфирот махали ангелы крылами серафимов, а глазастые офанимы, сплошь состоящие из пламенных очей и колес, так и свешивались с люстры вместо электричества, что в тот вечер удачно погасло (не оплаченное, видно, сапожниками).
…Гимн закончился. Бакшан рассказывал в полутьме историю Хануки. Кто-то шептал насчет шкафа и прочей мебели из квартиры отъезжающих за границу. Предполагалось, что скоро прибудет сюда официальный раввин.
Я послушала, намотала на ус информацию. Я всегда была восприимчива к информации. Многие думали, что я вообще из КГБ…
А уже через год на Хануку мы с девочками из «Махон Хамеш» прыгали под музыку в Кремлевском Дворце съездов.
Завершилась целая эпоха, ушла в прошлое на наших глазах, и началось нечто новое. Время подпольных тайных вечеринок сменилось большим размахом. Но теплится внутри меня то первое зажигание — как личное, неугасимое, как то, что рассказали свечки мне лично.




